То, что родилось, как мечта, всего четверть века назад, — полярное земледелие, — становилось бытовым фактором. В Нарьян-Маре перед войной картофель уродил 300 центнеров с гектара, капуста — более пятисот. В Салехарде с квадратного метра теплиц сняли 28 килограммов помидоров; это было вдвое против ленинградских теплиц. Среди лесотундры возник Норильский совхоз. Появились заполярные колхозы: «Вперед» под Мезенью, «Красная звезда» в Усть-Цыльме; уже колосились колхозная рожь и пшеница на Камчатке. Статистики рассчитали, что в 1939 году по всему Крайнему Северу на душу населения было произведено 74 килограмма картофеля, 23 килограмма овощей, 59 килограммов зерна. Животноводы отмечали удои печорской и якутской коров от 1200 до 5000 литров в год.
Таковы были первые победы в одной из величайших и благороднейших битв человека с Природой. В той битве, на которую человек, много тысячелетий существовавший на Земле, отважился только сейчас, только в той стране, где вела народ партия большевиков, партия Ленина — Сталина.
Грянула война…
Но быстро залечивает народ, ведомый партией, ведомый Сталиным, раны страшной войны.
Начато сразу же после войны новое наступление на тундру, на болота, на каменную мерзлоту Заполярья.
Мы узнали об урожаях старых и новых совхозов и колхозов Мезени, Печоры, Туруханского района, Воркуты, Чукотки, Камчатки и Сахалина. Двести, триста центнеров картофеля с гектара обычны. Нередки и четыреста. А картофель — главное. Картофель и овощи, и молоко. Зерно завозить проще.
В серой тундре, среди ржавых мхов и обугленных, к земле пришибленных лесов, около новых городов, рудников, заполярных промышленных гигантов, на диабазах и гранитах холодных островов Ледовитого океана растут изумрудные пятна. Они умножаются. Потом там и сям они начнут сливаться.
И целый специальный институт профиля, который показался бы фантастическим не предкам нашим, а нам самим каких-нибудь четверть века назад, — Институт полярного земледелия работает в Ленинграде.
Директор Всесоюзного института растениеводства, всемирно знаменитого, действительный член Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина и Академии наук Эстонской Советской Социалистической Республики Иоганн Гансович Эйхфельд, лауреат Сталинской премии и кавалер орденов Ленина и Трудового Красного Знамени, сидит в своем кабинете.
На дворе зима, но широкий подоконник занимают горшки с растениями, с цветами — маленькая оранжерея.
Среди книг на столе — «Сады и парки» Курбатова; я вижу фотографии скульптур парка культуры и отдыха на Кировских островах.
Сидящий за столом человек любит этот город, свой город, может быть, прекраснейший на свете. Он говорит о дальнейшем устроении его пригородов. Это нужно, необходимо, это назрело. Возможно, что он напишет об этом докладную записку. Пригороды старого Петербурга мрачно контрастировали с шедеврами зодчества Захарова и Воронихина, с ансамблями Росси и Гваренги. Этот контраст исчезает в замечательных новых районах Ленинграда — надо, чтобы он исчез повсюду. И как изменят подъезды к великому городу хотя бы обсаженные дороги! Да, уже за пять-десять километров путник должен чувствовать вступление в некий общий ансамбль его, на преображенную землю…
Как некогда юношей, этот уже не молодой человек продолжает мечтать, думать об устроении земли, работать для этого.
Назад он может оглядываться смело. Победа полярного земледелия, возможность которого оспаривали до хрипоты не одни Зацепины, но и многие ученые поклонники таблиц Габерландта, была очевидной победой над наукой этих таблиц, наукой рока наследственности. Это победа советской агробиологической мичуринской науки.
Среди биологов шел ожесточенный спор, шли диспуты по вопросу о внутривидовой борьбе. Я спрашиваю Эйхфельда о его мнении. Он сидит некоторое время молча и неподвижно, затем произносит:
— Я хочу только напомнить о лесе; как возможен лес? Если хорошо расти одинокому дереву, почему так мало одиноких деревьев?
Он замолкает; рукой он машинально берется за очки, лежащие на столе.
Следя за его идеей, я вставляю литературный пример — некогда знаменитое мерзляковское «Среди долины ровные»:
— Ну, конечно, — замечает Эйхфельд. — Сосна может двигаться только массой. А где ель или береза, там нет сосны. Вот мы и видим, что лес может существовать только потому… что существует лес.
Притча, характерная для осторожно взвешивающего, как бы со всех сторон осматривающего предмет движения его мысли, ясно позволяет понять, на чьей он стороне.
Он раскрывает книгу, очевидно постоянно внимательно читаемую, с пометками на полях, с многочисленными подчеркиваниями, и, держа ее в руках, говорит:
— Застывать в науке нельзя. Ни на чем. Ни на каких теориях — вроде теории внутривидовой борьбы. Окостенение — смерть для исследования.
Он надевает очки, читает:
— «Содержание без формы невозможно, но дело в том, что та или иная форма, ввиду ее отставания от своего содержания, никогда полностью не соответствует этому содержанию, и, таким образом, новое содержание „вынуждено“ временно облечься в старую форму, что вызывает конфликт между ними». Диалектика развития науки, отбрасывающей старое, ищущей нового, стремящейся вперед, — в этих гениальных словах. Это слова Сталина, из первого тома, вот здесь — страница триста семнадцать.
СОКРОВИЩЕ У СИНЕГО МОСТА
За окном широкая площадь и темно-бурый фасад дворца, где расположилось несколько сельскохозяйственных институтов. Перед дворцом, под мостовой, невидимая, течет Мойка. По другую сторону площади высятся гигантские колонны Исаакия, а посредине, крошечный по сравнению с этими колоннами, стоит памятник Николаю Первому: бронзовый человек, с птицей на каске, надменно закрутив тонкие усики и сидя неестественно прямо, вздернул передние копыта своей лошади; он хочет, чтобы она была похожей на другого коня — коня Медного всадника, в двух шагах отсюда, за Исаакием, простершего руку к Неве с гранитной скалы.
Все это за окнами. А внутри… Едва ли во всем огромном Ленинграде найдется место необыкновеннее, чем те несколько комнат в нижнем этаже, откуда видны Синий мост над Мойкой и темно-бурый фасад дворца!
Внешне там нет ничего эффектного. Громоздятся полки-стеллажи по бокам и поперек, обширное помещение пересечено их сквозными стенками. В них гнездятся сотни, тысячи маленьких ящичков. Пожалуй, это больше всего похоже на библиотеку. Еще помещение, еще… вглубь и ввысь уходят ровные ряды странно одинаковых коробок. Это уже не библиотека. Это скорее арсенал какого-то неведомого оружия. Бесконечность этих повсюду выстроенных рядов и геометрическая правильность их подавляют.
И тихо тут, как в святилище. Звуки извне не доносятся. Разговаривая, невольно понижаешь голос — не только для того, чтобы не помешать работающим в тишине людям…
Здесь, в этих ящичках и коробках, в комнатах нижнего этажа обширного здания Всесоюзного института растениеводства, на улице Герцена, хранится одна из величайших драгоценностей нашей Земли.
Это мировая коллекция ВИРа.
Некогда, в 1905 году, русские агрономы, русские ботаники положили начало замечательному собранию. В их руках были ничтожные средства. Энтузиасты делали больше, чем казалось возможным. Но, говоря об истории не обычной, хорошей «университетской» коллекции, а вот этой беспримерной в летописях науки, надо датировать ее не с 1905, а с 1917 года. Советская республика, еще совсем молодая, признала исключительную важность грандиозного плана: исследовать растительные ресурсы мира, собрать, что возделывается и может возделываться на Земле. Науке предоставили такие возможности, каких никогда она не имела ни в одной стране.
Экспедиции объехали 65 стран. Они проникли туда, где не бывали и путешественники. На каменистых крутизнах, на красной глине или тучном иле у желтых ленивых рек ленинградские ботаники изучали полоски злаков, как бы принявших на себя отпечаток культурной ступени создавших их людей. В Центральной Азии, на высоких плоскогорьях, где черные бури сбивают с ног путника и заставляют косяки диких лошадей мчаться стремглав в поисках укрытия, ученые выдавливали зерна из тощих колосьев, так цепко державших свои семена, что их надо молотить жерновами. А в низинах, под ясным небом, колосились пшеницы-неженки, осыпающиеся, чуть запоздала уборка. Жители влажных прибрежий вынимали из приземистых печей румяные хлебы, а при молотьбе беспечно развеивали полову: она была остистой, колючее ячменной, и скот ее не ел…